bdrFsg писал(а):Афанасьев его типирует в ФЛВЭ, однако я слышал о версии ЛФВЭ.
bdrFsg писал(а):Начнем с Сталина)
Афанасьев его типирует в ФЛВЭ,
bdrFsg писал(а):А хз))Помню была такая версия.."аргумент" - "Не человек а сплошная схема".
Летом родители по какой-то своей, установившейся традиции, ездили
отдыхать в Сочи. В 1930 или 1931-ом году впервые взяли и меня. Тогда
останавливались в маленькой дачке недалеко от Мацесты, где отец принимал
ванны от ревматизма, -- только после маминой смерти начали строить еще
несколько дач специально для отца. Мама моя не успела вкусить позднейшей
роскоши из неограниченных казенных средств -- все это пришло после ее
смерти, когда дом стал на казенную ногу, военизировался, и хозяйство стали
вести оперуполномоченные от МГБ. При маме жизнь выглядела нормально и
скромно.
На юге, в те давние годы, всегда кто-либо отдыхал вместе с родителями:
А. С. Енукидзе (мамин крестный и большой друг нашего дома), А. И. Микоян, К.
Е. Ворошилов, В. М. Молотов, все с женами и детьми. У меня сохранились
фотографии веселых лесных пикников, куда отправлялись все вместе, на машине,
-- все это было просто, весело.
В качестве развлечения отец иногда палил из двустволки в коршуна, или
ночью по зайцам, попадающим в свет автомобильных фар. Биллиард, кегельбан,
городки -- все, что требовало меткого глаза, -- были видами спорта,
доступными отцу. Он никогда не плавал -- просто не умел, не любил сидеть на
солнце, и признавал только прогулки по лесу, в тени. Но и это его быстро
утомляло и он предпочитал лежать на лежанке с книгой, со своими деловыми
бумагами или газетами; он часами мог сидеть с гостями за столом. Это уж
чисто кавказская манера: многочасовые застолья, где не только пьют или едят,
а просто решают тут же, над тарелками, все дела -- обсуждают, судят, спорят.
Мама привыкла к подобному быту и не знала иных развлечений, более
свойственных ее возрасту и полу -- она была в этом отношении идеальной
женой.
...
Иногда летом он забирал меня к себе в Кунцево дня на три, после
окончания занятий в школе. Ему хотелось, чтобы я побыла рядом. Но из этого
ничего не получалось, так как приноровиться к его быту было невозможно: он
завтракал часа в два дня, обедал часов в восемь вечера, и поздно засиживался
за столом ночью, -- это было для меня непосильно, непривычно. Хорошо было
только гулять вместе по лесу, по саду; он спрашивал у меня названия лесных
цветов и трав, -- я знала все эти премудрости от няни, -- спрашивал, какая
птица поет... Потом он усаживался где-нибудь в тени читать свои бумаги и
газеты, и я ему уже была не нужна; я томилась, скучала и мечтала поскорее
уехать к нам в Зубалово, где была масса привычных развлечений, куда можно
было пригласить подруг. Отец чувствовал, что я скучаю возле него и обижался,
а однажды рассорился со мной надолго, когда я спросила: "А можно мне теперь
уехать?" -- "Езжай!" -- ответил он резко, а потом не разговаривал со мной
долго и не звонил. И только когда по мудрому наущению няни, я "попросила
прощения" -- помирился со мной. "Уехала! Оставила меня, старика! Скучно ей?"
-- ворчал он обиженно, но уже целовал и простил, так как без меня ему было
еще скучнее.
...
Отец обычно не допекал меня нотациями или какими-нибудь нудными
придирками. Его родительское руководство было самым общим -- хорошо учиться,
больше бывать на воздухе, никакой роскоши, никакого баловства, Иногда он
проявлял по отношению ко мне какие-то самодурские причуды. Однажды, когда
мне было лет десять, в Сочи, отец, поглядев на меня (я была довольно
"крупным ребенком") вдруг сказал: "Ты что это, голая ходишь?" Я не понимала
в чем дело. "Вот, вот!" -- указал он на длину моего платья -- оно было выше
колен, как и полагалось в моем возрасте. "Черт знает что!" -- сердился отец,
-- "а это что такое?" Мои детские трусики тоже его разозлили. "Безобразие!
Физкультурницы!" раздражался он все больше -- "ходят все голые!" Затем он
отправился в свою комнату и вынес оттуда две своих нижних рубашки из
батиста. "Идем!" -- сказал он мне. "Вот, няня" -- сказал он моей няне, на
лице которой не отразилось удивления -- "вот, сшейте ей сами шаровары, чтобы
закрывали колени; а платье должно быть ниже колен!" -- "Да, да!" -- с
готовностью ответила моя няня, вовек не спорившая со своими хозяевами. --
"Папа!" -- взмолилась я, -- "да ведь так сейчас никто не носит!"
Но это был для него совсем не резон... И мне сшили дурацкие длинные
шаровары и длинное платье, закрывавшее коленки -- и все это я надевала
только, идя к отцу. Потом я постепенно укорачивала платье, -- он не замечал,
потому что ему было уже совсем не до того. И вскоре я вернулась к обычной
одежде...
Но он не раз еще доводил меня до слез придирками к моей одежде: то
вдруг ругал, почему я ношу летом носки, а не чулки, -- "ходишь опять с
голыми ногами!" То требовал, чтобы платье было не в талию, а широким
балахоном. То сдирал с моей головы берет -- "Что это за блин? Не можешь
завести себе шляпы получше?" И сколько я ни уверяла, что все девочки носят
береты, он был неумолим, пока это не проходило у него, и он не забывал сам.
Позже я узнала от Александры Николаевны Накашидзе. что старики в Грузии
не переносят коротких платьев, коротких рукавов и носок.
Даже став взрослой, идя к отцу, я всегда должна была думать, не слишком
ли ярко я одета, так как неминуемо получила бы от него замечание. "На кого
ты похожа?!" -- произносил он иногда, не стесняясь присутствующих. Быть
может, его раздражало, что я не походила внешне на маму, а долго оставалась
неуклюжим подростком "спортивного типа". Чего-то ему во мне не хватало, в
моей внешности. А вскоре и внутренний мой мир начал его раздражать.
...
3-го марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал
отец, что было совершенно необычно. Он прошел своим быстрым шагом прямо в
мою комнату, где от одного его взгляда окаменела моя няня, да так и приросла
к полу в углу комнаты... Я никогда еще не видела отца таким. Обычно
сдержанный и на слова и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог
говорить: "Где, где это все? -- выговорил он, -- где все эти письма твоего
писателя?"
Нельзя передать, с каким презрением выговорил он слово "писатель"...
"Мне все известно! Все твои телефонные разговоры -- вот они, здесь! -- он
похлопал себя рукой по карману, -- Ну! Давай сюда! Твой Каплер -- английский
шпион, он арестован!"
Я достала из своего стола все Люсины записи и фотографии с его
надписями, которые он привез мне из Сталинграда. Тут были и его записные
книжки, и наброски рассказов, и один новый сценарий о Шостаковиче. Тут было
и длинное печальное прощальное письмо Люси, которое он дал мне в день
рождения -- на память о нем.
"А я люблю его!" -- сказала, наконец, я, обретя дар речи. "Любишь!" --
выкрикнул отец с невыразимой злостью к самому этому слову -- и я получила
две пощечины, -- впервые в своей жизни. "Подумайте, няня, до чего она
дошла!" -- он не мог больше сдерживаться, -- "Идет такая война, а она
занята....!" и он произнес грубые мужицкие слова, -- других слов он не
находил...
"Нет, нет, нет" -- повторяла моя няня, стоя в углу и отмахиваясь от
чего-то страшного пухлой своей рукой, -- "Нет, нет, нет!"
"Как так -- нет?!" -- не унимался отец, хотя после пощечин он уже
выдохся и стал говорить спокойнее, -- "Как так нет, я все знаю!" И, взглянув
на меня, произнес то, что сразило меня наповал: "Ты бы посмотрела на себя --
кому ты нужна?! У него кругом бабы, дура!" И ушел к себе в столовую, забрав
все, чтобы прочитать своими глазами.
...
Весной 1944 года я вышла замуж. Мой первый муж, студент, как и я, был
знакомый мне еще давно, -- мы учились в одной и той же школе. Он был еврей,
и это не устраивало моего отца. Но он как-то смирился с этим, ему не
хотелось опять перегибать палку, -- и поэтому он дал мне согласие на этот
брак.
Я ездила к отцу специально для разговора об этом шаге. С ним вообще
стало трудно говорить. Он был раз и навсегда мной недоволен, он был во мне
разочарован.
Был май, все цвело кругом у него на даче -- кипела черемуха, было тихо,
пчелы жужжали... "Значит, замуж хочешь?" -- сказал он. Потом долго молчал,
смотрел на деревья... "Да, весна...", -- сказал он вдруг. И добавил: "Черт с
тобой, делай, что хочешь..."
В этой фразе было очень много. Она означала, что он не будет
препятствовать, и благодаря этому мы три года прожили безбедно, имели
возможность оба спокойно учиться. Я беззаботно родила ребенка и не думала о
нем -- его растили две няни -- моя и та, которая вырастила Яшину Гулю, мою
племянницу.
Только на одном отец настоял -- чтобы мой муж не появлялся у него в
доме. Нам дали квартиру в городе, -- да мы были и довольны этим... И лишь
одного он нас лишил -- своего радушия, любви, человеческого отношения. Он ни
разу не встретился с моим первым мужем, и твердо сказал, что этого не будет.
"Слишком он расчетлив, твой молодой человек"... -- говорил он мне.
"Смотри-ка, на фронте ведь страшно, там стреляют, -- а он, видишь, в тылу
окопался..." Я молчала и не настаивала на встрече, она плохо бы кончилась...
...
9-го мая 1945 года, когда по радио объявили о конце войны, -- я
позвонила отцу. Было раннее утро. Я ужасно волновалась, -- в Москве было
шумно, весело, уже все знали о победе... "Папа, поздравляю тебя, победа!" --
смогла только сказать я, и мне захотелось плакать.
"Да, победа!" -- сказал он. -- "Спасибо. Поздравляю тебя! Как ты себя
чувствуешь?" Я чувствовала себя великолепно, как все в Москве в тот день!
...
Отец был, конечно, доволен, что я рассталась со своим первым мужем,
который ему никогда не нравился. Он несколько стал мягче со мной после
этого, но ненадолго. Все-таки, я его раздражала, -- из меня получилось
совсем не то, чего бы ему хотелось. Но к сыну моему он относился с
нежностью.
Летом, 1947 года, он пригласил меня отдыхать в августе вместе с ним в
Сочи, на "Холодной речке". Впервые после многих лет мы провели вдвоем
какое-то время: три недели. Это было приятно и печально, -- и бесконечно
трудно...
Я опять никак не могла привыкнуть к его перевернутому режиму, -- полдня
он спал, часа в три был завтрак, часов в десять вечера -- обед и долгие
полуночные бдения с товарищами.
...
Поезд остановили где-то не
доезжая вокзала, в Подмосковье; туда подали машины -- опять же, чтобы не
ехать в город, где масса народа. Бегал и суетился генерал Власик, --
ожиревший, опухший от важности и коньяка. Пыхтели и прочие, разжиревшие на
тучных казенных харчах -- генералы и полковники из охраны. Их ехал целый
поезд -- свита, двор, прихлебатели. Отец скрежетал зубами, глядя на них, и
не упускал случая, чтобы накинуться на них с какими-нибудь грубыми окриками.
С прислугой он никогда не разговаривал в таком тоне.
...
Я получила от него ответ; это было вообще его последнее письмо ко мне:
"Здравствуй, Светочка!
Твое письмо получил. Я очень рад, что ты так легко отделалась. Почки --
дело серьезное. К тому же роды... Откуда ты взяла, что я совсем забросил
тебя?! Приснится же такое человеку... Советую не верить снам. Береги себя.
Береги дочку: государству нужны люди, в том числе и преждевременно
родившиеся. Потерпи еще, -- скоро увидимся. Целую мою Светочку.
Твой "папочка".
10 мая 1950 г."
Я была рада письму, -- я не особенно надеялась, что оно будет... Но мне
было ужасно неуютно от мысли, что моя маленькая Катя, которая еще находилась
между жизнью и смертью, уже "нужна государству"... И я, увы, хорошо
понимала, что "скоро" мы не сможем увидеться...
Мы увиделись и немножко были опять вместе лишь будущим летом -- 1951
года, когда он поехал отдыхать в Грузию, в Боржоми, и вызвал меня туда. Я
пробыла там с ним недели две. Он отдыхал, и я видела как он наслаждался
сладким воздухом Грузии, ветерком с Куры, пробегавшей рядом с Ликанским
дворцом, где он остановился... Ему было уже семьдесят два года, но он очень
бодро ходил своей стремительной походкой по парку, а за ним, отдуваясь,
ковыляли толстые генералы охраны. Иногда он менял направление, поворачивался
кругом, -- натыкался прямо на них, -- тут его взрывало от злости и найдя
любой маленький повод, он распекал первого попавшегося под руку...
...
Все подарки, присылавшиеся ему со всех концов земли, он велел собрать и
передать в музей, -- это не из ханжества, не из позы, -- как многие
утверждают, -- а оттого, что он в самом деле не знал, что ему делать со всем
этим изобилием дорогих и даже драгоценных вещей -- картин, фарфора, мебели,
оружия, утвари, одежды, национальных изделий, -- он не знал, зачем это все
ему...
Изредка он что-либо отдавал мне -- национальный румынский или
болгарский костюм, но вообще, даже то, что присылалось для меня, он считал
недопустимым использовать в быту. Он понимал, что чувства, которые
вкладывались в эти вещи, были символическими и считал, что и относиться к
этим вещам следует, как к символам. В 1950 открыли в Москве "Музей
подарков", и мне часто приходилось слышать от знакомых дам (при жизни отца,
да и после его смерти): -- "Ах, там был такой чудесный гарнитур! А какая
радиола! Неужели вам не могли этого отдать?" Нет, не могли!
...
И потом я была у него 21 декабря 1952 года, в день, когда ему
исполнилось семьдесят три года. Тогда я и видела его в последний раз.
Он плохо выглядел в этот день.* По-видимому он чувствовал признаки
болезни, может быть, гипертонии -- так как неожиданно бросил курить, и очень
гордился этим -- курил он, наверное, не меньше пятидесяти лет. Очевидно, он
ощущал повышенное давление, но врачей не было. Виноградов был арестован, а
больше он никому не доверял и никого не подпускал к себе близко. Он принимал
сам какие-то пилюли, капал в стакан с водой несколько капель йода, --
откуда-то брал он сам эти фельдшерские рецепты; но он сам же делал
недопустимое: через два месяца, за сутки до удара, он был в бане построенной
у него на даче в отдельном домике) и парился там, по своей старой сибирской
привычке. Ни один врач не разрешил бы этого, но врачей не было...
...
После 1947 года отец иногда спрашивал в наши редкие встречи: "Тебе
нужны деньги?" -- на что я отвечала всегда "нет". -- "Врешь ты, -- говорил
он, -- сколько тебе нужно?" Я не знала, что сказать. А он не знал ни счета
современным деньгам, ни вообще сколько что стоит, -- он жил своим
дореволюционным представлением, что сто рублей -- это колоссальная сумма. И
когда он давал мне две-три тысячи рублей, -- неведомо, на месяц, на полгода,
или на две недели, -- то считал, что дает миллион...
Вся его зарплата ежемесячно складывалась в пакетах у него на столе. Я
не знаю, была ли у него сберегательная книжка, -- наверное нет. Денег он сам
не тратил, их некуда и не на что было ему тратить. Весь его быт, дачи, дома,
прислуга, питание, одежда, -- все это оплачивалось государством, для чего
существовало специальное управление где-то в системе МГБ, а там -- своя
бухгалтерия, и неизвестно сколько они тратили... Он и сам этого не знал.
Иногда он набрасывался на своих комендантов и генералов из охраны, на
Власика, с бранью: "Дармоеды! Наживаетесь здесь, знаю я, сколько денег у вас
сквозь сито протекает!" Но он ничего не знал, он только интуитивно
чувствовал, что улетают огромные средства... Он пытался как-то провести
ревизию своему хозяйству, но из этого ничего не вышло -- ему подсунули
какие-то выдуманные цифры. Он пришел в ярость, но так ничего и не мог
узнать. При своей всевластности он был бессилен, беспомощен против ужасающей
системы, выросшей вокруг него как гигантские соты, -- он не мог ни сломать
ее, ни хотя бы проконтролировать... Генерал Власик распоряжался миллионами
от его имени, на строительство, на поездки огромных специальных поездов, --
но отец не мог даже толком выяснить где, сколько, кому...
Он понимал, что, должно быть, мне все-таки нужны деньги. Последнее
время я училась в аспирантуре Академии общественных наук, где была большая
стипендия, так что я была сравнительно обеспечена. Но отец, все-таки,
изредка давал мне деньги и говорил: "А это дашь Яшиной дочке"...
...
"Дармоедкой живешь, на всем готовом?" -- спросил он как-то в
раздражении. И, узнав, что я плачу за свои готовые обеды из столовой,
несколько успокоился. Когда я переехала в город в свою квартиру, -- он был
доволен: хватит бесплатного жительства... Вообще, никто так упорно, как он,
не старался прививать своим детям мысль о необходимости жить на свои
средства. "Дачи, казенные квартиры, машины, -- все это тебе не принадлежит,
не считай это своим" -- часто повторял он...
Он и сейчас, в последний раз дал мне пакет с деньгами, и напомнил: "А
это -- отдай Яшиной дочке".
Я уехала. Я хотела приехать еще раз в воскресенье 1-го марта, -- но не
смогла дозвониться. Система была сложной, -- надо было сперва звонить к
"ответственному дежурному" из охраны, который говорил, "есть движение" или
"движения пока нет", -- что означало, что отец спит, или читает в комнате, а
не передвигается по дому. Когда "не было движения", то и звонить не
следовало; а отец мог спать среди дня в любое время, -- режим его был весь
перевернут.
...
Это было неслыханное нарушение
приказа командования, имевшее трагические последствия. Отец сам подписал
приказ о снятии Василия с командования авиацией Московского округа.
Куда было деваться генерал-лейтенанту? Отец хотел, чтобы он закончил
Академию генштаба, как это сделал Артем Сергеев (старый товарищ Василия с
детских лет, с которым он давно уже раздружился). "Мне семьдесят лет, --
говорил ему отец, -- а я все учусь" -- и указывал на книги, которые он читал
-- история, военное дело, литература... Василий согласился, поступил в
Академию, но не был там ни разу, -- он не мог. Его надо было срочно положить
в больницу и лечить, лечить от алкоголизма, пока еще не поздно, -- но он сам
не желал, а кто же будет лечить насильно генерала? Да еще такого генерала?
Я никогда еще не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить: "Где, где это все? -- выговорил он, -- где все эти письма твоего писателя?"
Нельзя передать, с каким презрением выговорил он слово "писатель"... //и дальше до конца цитаты
Я ездила к отцу специально для разговора об этом шаге. С ним вообще стало трудно говорить. Он был раз и навсегда мной недоволен, он был во мне разочарован.
Был май, все цвело кругом у него на даче -- кипела черемуха, было тихо, пчелы жужжали... "Значит, замуж хочешь?" -- сказал он. Потом долго молчал, смотрел на деревья... "Да, весна...", -- сказал он вдруг. И добавил: "Черт с
тобой, делай, что хочешь..."
В этой фразе было очень много. Она означала, что он не будет препятствовать, и благодаря этому мы три года прожили безбедно, имели возможность оба спокойно учиться. Я беззаботно родила ребенка и не думала о
нем -- его растили две няни -- моя и та, которая вырастила Яшину Гулю, мою племянницу.
У Майка есть небольшая студия -звукозаписи, в которой ты проводишь целые дни. Я не знаю, что и думать - ты не ешь, не спишь, ты говоришь без умолку.
Пример цитаты в пользу 1Ф, оттуда же:В аэропорту ты встречаешь меня, как всегда, в зоне досмотра - твои поклонники с таможни пропустили тебя. Мы обнимаемся, ты берешь мой чемодан, я прохожу таможню довольно быстро - ведь, кроме лекарств для друзей, я ничего не везу. Ты беспрерывно говоришь о разных разностях. Я чувствую, что ты что-то затеял.
Дома ты открываешь дверь нашей квартиры, обитую дермантином, - соседи жаловались на избыток ежедневной музыки.
Из Парижа мне звонит сестра. Сначала она просит меня сесть, отчего я сразу прихожу в ужас, и сообщает мне, что дом ограбили. Все, что я приобрела за двадцать лет работы, исчезло. Драгоценности, серебро, меха, кинокамеры, радиоаппаратура... Реакция моя сильно шокирует сестру - я начинаю хохотать. Потом, отдышавшись, говорю: "Только-то?" Я боялась, что с кем-нибудь из сыновей случилось несчастье. И правда, что значит пропажа вещей по сравнению с тем страхом, который я испытала! Я сообщаю тебе эту новость весело, будто забавную историю. Ты же страшно расстроен. В твоих глазах все эти вещи - бесценные сокровища. Мне приходится тебя утешать.
-- из статьи "Массовый убийца", опубликованной 16 марта 1953: http://www.inosmi.ru/translation/233755.htmlОднако, послушав ленинские выступления, проникнутые бесстрастной, неумолимой логикой, Сталин стал его преданным учеником. Холодный и осторожный ум не мог не оценить ум холодный и блестящий. В партийной кассе не было ни гроша, и Кобе в качестве члена Кавказского бюро РСДРП (б) были поручены 'экспроприации': он руководил 'боевыми группами', грабившими банки, казначейства, пароходы. Крупнейшей его добычей стала четверть миллиона рублей, похищенных во время налета на почтовую карету на главной площади Тифлиса. Среди арестованных после этого 'экса' был и Литвинов, будущий Нарком иностранных дел: он пытался разменять награбленные деньги в Париже. Коба, хотя и попал в розыск, ухитрился остаться в тени. Он был террористом, но террористом-руководителем, действовавшим через 'комитеты'. Это была мера предосторожности - в его личной храбрости никто никогда не сомневался.
Вернуться в Типы знаменитостей по психе-йоге
Зарегистрированные пользователи: GoGo [Bot], Google [Bot], Google Search Appliance, Гена, vadimr, Yandex 3.0 [Bot], Yandex [Bot], Феликс, на лошади весёлой