Spoiler: показать
В 1952 году, когда Евстигнеев работал в труппе Владимирского драмтеатра имени А. Луначарского, он влюбился в одну из актрис. Однако в силу того, что особенной красотой Евгений не блистал, да к тому же рано начал лысеть, взаимностью у актрисы он не пользовался. По этому поводу он сильно страдал. Бывало, лежа ночами в своей тесной полуподвальной общаговской комнатке, он жаловался своему соседу Владимиру Кашпуру: «Я ее страшно люблю, я без нее жить не могу!» Евгений был по натуре крайне влюбчивым, иной раз на этой почве у него даже обмороки случались.
Spoiler: показать
В 1983 году дочь актера, Маша Евстигнеева, решила подать документы в Школу-студию МХАТ. По ее словам: «Папа не хотел, чтобы я шла в артистки, он безумно боялся, что я не потяну, а сознание этого его бы убило. Я стала готовиться в медицинский, чему папа очень радовался. Но когда он уехал с театром на гастроли, я, как шпион, завернула в Школу-студию и к его возвращению уже сдала экзамен по актерскому мастерству. Какой ужас испытал потом папа, передать невозможно. Втайне от меня он пошел к нашему будущему руководителю курса, Монюкову Виктору Карловичу, и стал уговаривать, чтобы мне отказали, так как может случиться, что у меня не хватит способностей. Можете себе представить удивление Виктора Карловича? Обычно ведь бывает все наоборот. Монюков (я к тому времени уже сдала все экзамены) стал, в свою очередь, уговаривать папу разрешить мне учиться, уверяя, что все в порядке и что незачем так волноваться. Ситуация, конечно, анекдотична, но очень показательна – в этом весь папа. Его родительская любовь не могла допустить, чтобы дочь мучилась потом из-за неправильного выбора профессии. Успокоился он, лишь когда увидел меня в Школе-студии в спектаклях. Видимо, ему понравилось. Я, в свою очередь, очень стеснялась его известной фамилии и вскоре ее поменяла. Наверное, папе это было не очень приятно, но он меня понял».
Рассказ Табакова об учиненном розыгрыше:
Spoiler: показать
Чуть позже Женька Евстигнеев, подлец, меня с помощью такого нимба «раскалывал» на спектакле «Продолжение легенды». Мой герой Толя, московский десятиклассник, не попал в институт и оказался на строительстве Ангарской ГЭС. Рядом была девушка Тоня (Нина Дорошина), желавшая окружить его лаской и вниманием, но мой трагический герой в своих мечтах все время обращался к своей любимой по имени Юнна, которая осталась в Москве. Страдая, я произносил длинный монолог. А Женька в этот самый момент встал в кулисе, надел на свою лысую голову нимб из сцены «в раю», сложил ручки на груди, закатил глазки и с самым невинным выражением лица прошипел: «Лельк, слышь, это я, Юнна…» До терзаний ли юного строителя Ангарской ГЭС мне было после этого? Я закончил монолог титаническим усилием воли.
Отплатил я Евстигнееву на следующем спектакле, и довольно зло. У нас с ним была сцена, где мы должны были поздороваться за руку. Перед выходом на сцену я зачерпнул ладонью примерно с полкило вазелину и радостно сунул ему в руку. Расколоть Евстигнеева считалось делом почти безнадежным, но в тот раз мне это удалось.
Отплатил я Евстигнееву на следующем спектакле, и довольно зло. У нас с ним была сцена, где мы должны были поздороваться за руку. Перед выходом на сцену я зачерпнул ладонью примерно с полкило вазелину и радостно сунул ему в руку. Расколоть Евстигнеева считалось делом почти безнадежным, но в тот раз мне это удалось.
Валентин Гафт о Евстигнееве
Spoiler: показать
Он никогда много не говорил о своих ролях и вообще не тратил энергию на пустые разговоры об искусстве, о неудачах товарищей. Энергия у него уходила в работу. Поэтому он был добр и непривередлив ни в чем. Он мог есть что угодно, спать где угодно: хоть на полу в тон-ателье — я это видел сам. Когда ему что-то нравилось, он говорил: «Ну, конечно, ну, правильно». Когда не нравилось, просто: «Нет» и переходил на другую тему.
Слушая другого человека, он сразу улавливал самую суть, мгновенно видел всё. Создавалось такое впечатление, что глаза у него были на затылке и на темени. Иногда, восхищенный чем-то, порой одному ему известно чем, смахивал подступающую к глазам слезу, откашливался, как бы стесняясь своей сентиментальности, и менял тему разговора. Или просто замолкал. У него был великолепный слух — он был в молодости ударником. Был вообще похож на джазиста: мужественный, простой. Он был мужиком, мужчиной.
Помню, когда я поступил в театр «Современник» в 1969 году, первые мои гастроли были в Ташкенте. Почти все поехали на экскурсию в Бухару, а я то ли по лености, то ли по необразованности не поехал. Евстигнеев тоже не поехал. Я обрадовался, когда Женя предложил мне пообедать вместе с ним в чайхане. Меня в это время ввели на роль дядюшки в спектакль «Обыкновенная история». И после Козакова, первого исполнителя этой роли, играть было трудно, ничего не получалось. Но прежде всего, когда мы сели за столик, Женя сказал, чтобы я не очень переживал по поводу Бухары, что мы туда не поехали: «Вон видишь, киосочек стоит, „Союзпечать“ называется, — сказал он. — Так вот. Мы там купим открыточки с видами этой самой Бухары, и полный порядок. Будем знать больше, чем они». Да, ему, вероятно, с его интуицией и фантазией достаточно было и открыточки.
Налили, выпили. Женя делал это просто и красиво. Я никогда не видел его пьяным или похожим на пьяного, хотя застолье он любил. «А дядюшку играй репризно», — сказал он. «Как?» — переспросил я. «Репризно», — повторил он. При слове «реприза» всегда возникают в воображении клоуны в цирке, выкрикивающие сомнительные остроты, эхом прокатывающиеся по арене. Это совсем не сочеталось ни с МХАТом, ни со Станиславским. Я смотрел на него вытаращенными глазами. «Репризно», — снова повторил Женя. И показал прямо за столиком несколько сцен, сыграв и за дядюшку, и за племянника. Это было потрясающе! И это было именно репризно! Ярко и смешно, грустно и весело. По-клоунски, только по-настоящему. Женя точно воспринимал всё, проживал за двоих. Легко, без напряжения. Потом мгновенно, по-компьютерски перемалывал услышанное — и ответ был яркий, сочный, живой. Да, репризно, и ничего плохого тут нет! Все хорошие артисты — клоуны. Женя был клоуном великим. Повторить это я, конечно, не мог. Только теперь, спустя двадцать с лишним лет, я понимаю, что это значило.
Он любил мои эпиграммы: записывал себе на магнитофон, почти все знал наизусть. Понимал, что я их пишу не со зла, — они другими и быть не могут.
Он был всегда сдержанным, жаловаться не любил, всё носил в себе. Была слава, но жизнь была совсем не проста…
Слушая другого человека, он сразу улавливал самую суть, мгновенно видел всё. Создавалось такое впечатление, что глаза у него были на затылке и на темени. Иногда, восхищенный чем-то, порой одному ему известно чем, смахивал подступающую к глазам слезу, откашливался, как бы стесняясь своей сентиментальности, и менял тему разговора. Или просто замолкал. У него был великолепный слух — он был в молодости ударником. Был вообще похож на джазиста: мужественный, простой. Он был мужиком, мужчиной.
Помню, когда я поступил в театр «Современник» в 1969 году, первые мои гастроли были в Ташкенте. Почти все поехали на экскурсию в Бухару, а я то ли по лености, то ли по необразованности не поехал. Евстигнеев тоже не поехал. Я обрадовался, когда Женя предложил мне пообедать вместе с ним в чайхане. Меня в это время ввели на роль дядюшки в спектакль «Обыкновенная история». И после Козакова, первого исполнителя этой роли, играть было трудно, ничего не получалось. Но прежде всего, когда мы сели за столик, Женя сказал, чтобы я не очень переживал по поводу Бухары, что мы туда не поехали: «Вон видишь, киосочек стоит, „Союзпечать“ называется, — сказал он. — Так вот. Мы там купим открыточки с видами этой самой Бухары, и полный порядок. Будем знать больше, чем они». Да, ему, вероятно, с его интуицией и фантазией достаточно было и открыточки.
Налили, выпили. Женя делал это просто и красиво. Я никогда не видел его пьяным или похожим на пьяного, хотя застолье он любил. «А дядюшку играй репризно», — сказал он. «Как?» — переспросил я. «Репризно», — повторил он. При слове «реприза» всегда возникают в воображении клоуны в цирке, выкрикивающие сомнительные остроты, эхом прокатывающиеся по арене. Это совсем не сочеталось ни с МХАТом, ни со Станиславским. Я смотрел на него вытаращенными глазами. «Репризно», — снова повторил Женя. И показал прямо за столиком несколько сцен, сыграв и за дядюшку, и за племянника. Это было потрясающе! И это было именно репризно! Ярко и смешно, грустно и весело. По-клоунски, только по-настоящему. Женя точно воспринимал всё, проживал за двоих. Легко, без напряжения. Потом мгновенно, по-компьютерски перемалывал услышанное — и ответ был яркий, сочный, живой. Да, репризно, и ничего плохого тут нет! Все хорошие артисты — клоуны. Женя был клоуном великим. Повторить это я, конечно, не мог. Только теперь, спустя двадцать с лишним лет, я понимаю, что это значило.
Он любил мои эпиграммы: записывал себе на магнитофон, почти все знал наизусть. Понимал, что я их пишу не со зла, — они другими и быть не могут.
Он был всегда сдержанным, жаловаться не любил, всё носил в себе. Была слава, но жизнь была совсем не проста…